In the public domain.
Я вырвался, как из омута! Вот наконец и крики и рукоплесканья! Весь театр гремит!.. Вот и слава! Боже, как бы забилось назад тому лет семь, восемь мое сердце, как бы встрепенулось все во мне! Но это было давно. Я был тогда молод, дерзкомыслен, как юноша. Благ Промысл, не давший вкусить мне ранних восторгов и хвал! Теперь... Но разумный холод лет умудрит хоть кого. Узнаешь наконец, что рукоплесканья еще не много значат и готовы служить всему наградой: актер ли постигнет всю тайну души и сердца человека, танцор ли добьется уменья выводить вензеля ногами, фокусник ли — всем им гремит рукоплесканье! Голова ли думает, сердце ли чувствует, звучит ли глубина души, работают ли ноги, или руки перевертывают стаканы — все покрывается равными плесками. Нет, не рукоплесканий я бы теперь желал: я бы желал теперь вдруг переселиться в ложи, в галереи, в кресла, в раек, проникнуть всюду, услышать всех мненья и впечатленья, пока они еще девственны и свежи, пока еще не покорились толкам и сужденьям знатоков и журналистов, пока каждый под влиянием своего собственного суда. Мне это нужно: я комик. Все другие произведения и роды подлежат суду немногих, один комик подлежит суду всех; над ним всякий зритель имеет уже право, всякого званья человек уже становится судьей его. О, как бы хотел я, чтобы каждый указал мне мои недостатки и пороки! Пусть даже посмеется надо мной, пусть недоброжелательство правит устами его, пристрастье, негодованье, ненависть — все что угодно, но пусть только произнесутся эти толки. Не может без причины произнестись слово, и везде может зарониться искра правды. Тот, кто решился указать смешные стороны другим, тот должен разумно принять указанья слабых и смешных собственных сторон. Попробую, останусь здесь в сенях во все время разъезда. Нельзя, чтобы не было толков о новой пьесе. Человек под влиянием первого впечатления всегда жив и спешит им поделиться с другим.
Выйдем лучше теперь. Играться будет незначительный водевиль.
Хорошо, если бы полиция не далеко отогнала мою карету. Как зовут эту молоденькую актрису, ты не знаешь?
Нет, а очень недурна.
Да, недурна; но все чего-то еще нет. Да, рекомендую: новый ресторан; вчера нам подал свежий зеленый горох
— прелесть!
Да останемся!
Нет, брат, на водевиль и калачом не заманишь. Знаем мы эти пьесы, которые даются на закуску: лакеи вместо актеров, а женщины — урод на уроде.
Плут портной претесно сделал мне панталоны, все время было страх неловко сидеть. За это я намерен еще проволочить его и годика два не заплачу долгов.
Никогда, никогда, поверь мне, он с тобою не сядет играть. Меньше как по полтораста рублей роберт он не играет. Я знаю это хорошо, потому что шурин мой, Пафнутьев, всякий день с ним играет.
И все еще никто ни слова о комедии!
Это просто черт знает что такое! Этакое... этакое... Это ни на что не похоже.
Ведь это, однако ж, кажется, перевод?
Помилуйте, что за перевод! Действие происходит в России, наши обычаи и чины даже.
Я помню, однако ж, было что-то на французском, не совсем в этом роде.
Теперь еще ничего нельзя знать. Погоди, что скажут в журналах, тогда и узнаешь.
Ну, как вы? Я бы желал знать ваше мнение о комедии.
Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того... в своем роде... Ну конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было и... где ж, так сказать... а впрочем...
Да, да.
Ну, эти пока еще не много сказали. Толки, однако же, будут: я вижу, впереди горячо размахивают руками.
Я еще никогда так не смеялся.
Я полагаю: отличная комедия.
Ну нет, посмотрим еще, что скажут в журналах; нужно подвергнуть суду критики... Смотри, смотри!
Что?
Литератор!
Который?
Вот этот! чш! послушаем, что будут говорить.
А другой кто с ним?
Не знаю; неизвестно какой человек.
Я не могу судить относительно литературного достоинства, но, мне кажется, есть остроумные заметки. Остро, остро.
Помилуйте, что ж тут остроумного? Что за низкий народ выведен, что за тон? Шутки самые плоские; просто даже сально!
А, это другое дело. Я и говорю: в отношении литературного достоинства я не могу судить; я только заметил, что пьеса смешна, доставила удовольствие.
Да и не смешна. Помилуйте, что ж тут смешного, и в чем удовольствие? Сюжет невероятнейший. Всё несообразности; ни завязки, ни действия, ни соображения никакого.
Ну да, против этого я и не говорю ничего. В литературном отношении так, в литературном отношении она не смешна; но в отношении, так сказать, со стороны в ней есть...
Да что же есть? Помилуйте, и этого даже нет! Ну что за разговорный язык? Кто говорит эдак в высшем обществе? Ну скажите сами, ну говорим ли мы с вами эдак?
Это правда; это вы очень тонко заметили. Именно, я вот сам про это думал: в разговоре благородства нет. Все лица, кажется, как будто не могут скрыть низкой природы своей — это правда.
Ну, а вы еще хвалите!
Кто ж хвалит? я не хвалю. Я сам теперь вижу, что пьеса — вздор. Но ведь вдруг нельзя же этого узнать; я не могу судить в литературном отношении.
Поверьте мне, я знаю это дело: отвратительная пьеса! грязная, грязная пьеса! Нет ни одного лица истинного, всё карикатуры! В натуре нет этого; поверьте мне, нет, я лучше это знаю: я сам литератор. Говорят: живость, наблюдение... да ведь это все вздор, это всё приятели, приятели хвалят, всё приятели! Я уже слышал, что его чуть не в Фонвизины суют, а пьеса просто недостойна даже быть названа комедиею. Фарс, фарс, да и фарс самый неудачный. Последняя пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою. Я это им всем докажу, докажу математически, как дважды два. Просто друзья и приятели захвалили его не в меру, так вот он уж теперь, чай, думает о себе, что он чуть-чуть не Шекспир. У нас всегда приятели захвалят. Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Всё приятели: кричали, кричали, и потом вслед за ними и вся Россия стала кричать.
Это справедливо, это совершенно справедливо: именно фарс; я это и прежде говорил: глупый фарс, поддержанный приятелями. Признаюсь, на многое даже отвратительно было смотреть.
Да ведь ты ж говорил, что еще никогда так не смеялся?
А это опять другое дело. Ты не понимаешь, тебе нужно растолковать. Тут что в этой пьесе? Во-первых, завязки никакой, действия тоже нет, соображенья решительно никакого, всё невероятности, и притом всё карикатуры.
Кто это рассуждает? Кажется, из ваших?
Что, глуп?
Нет, не то чтобы... У него есть ум, но сейчас по выходе журнала; а запоздала выходом книжка — и в голове ничего. Но, однако ж, пойдем.
Я вовсе не из числа тех, которые прибегают только к словам: грязная, отвратительная, дурного тона и тому подобное. Это уже доказанное почти дело, что такие слова большею частью исходят из уст тех, которые сами очень сомнительного тона, толкуют о гостиных и допускаются только в передние. Но не об них речь. Я говорю насчет того, что в пьесе точно нет завязки.
Да, если принимать завязку в том смысле, как ее обыкновенно принимают, то есть в смысле любовной интриги, так ее точно нет. Но, кажется, уже пора перестать опираться до сих пор на эту вечную завязку. Стоит вглядеться пристально вокруг. Все изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить во что бы ни стало другого, отмстить за пренебреженье, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?
Все это хорошо; но и в этом отношении все-таки я не вижу в пьесе завязки.
Я не буду теперь утверждать, есть ли в пьесе завязка или нет. Я скажу только, что вообще ищут частной завязки и не хотят видеть общей. Люди простодушно привыкли уж к этим беспрестанным любовникам, без женитьбы которых никак не может окончиться пьеса. Конечно, это завязка, но какая завязка? — точный узелок на углике платка. Нет, комедия должна вязаться сама собою, всей своей массою, в один большой, общий узел. Завязка должна обнимать все лица, а не одно или два, — коснуться того, что волнует более или менее всех действующих. Тут всякий герой; течение и ход пьесы производит потрясение всей машины: ни одно колесо не должно оставаться как ржавое и не входящее в дело.
Но все же не могут быть героями; один или два должны управлять другими?
Совсем не управлять, а разве преобладать. И в машине одни колеса заметней и сильней движутся, — их можно только назвать главными; но правит пьесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства. А завязать может все: самый ужас, страх ожидания, гроза идущего вдали закона...
Но это выходит уж придавать комедии какое-то значение более всеобщее.
Да разве не есть это ее прямое и настоящее значение? Уже в самом начале комедия была общественным, народным созданием. По крайней мере, такою показал ее сам отец ее, Аристофан. После уже она вошла в узкое ущелье частной завязки, внесла любовный ход, одну и ту же непременную завязку. Зато как слаба эта завязка у самых лучших комиков! как ничтожны эти театральные любовники с их картонной любовью!
Ты не прав: любовь, так же как и другие чувства, может тоже войти в комедию.
Я и не говорю, чтобы она не могла войти. Но только и любовь и все другие чувства, более возвышенные, тогда только произведут высокое впечатление, когда будут развиты во всей глубине. Занявшись ими, неминуемо должно пожертвовать всем прочим. Все то, что составляет именно сторону комедии, тогда уже побледнеет и значение комедии общественной непременно исчезнет.
Стало быть, предметом комедии должно быть непременно низкое? Комедия выйдет уже низкий род.
Для того, кто будет глядеть на слова, а не вникать в смысл, это так. Но разве положительное и отрицательное не может послужить той же цели? Разве комедия и трагедия не могут выразить ту же высокую мысль? Разве все, до малейшей излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве все это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости не дает уже ясно знать, чего требуют от нас закон, долг и справедливость? В руках искусного врача и холодная и горячая вода лечит с равным успехом одни и те же болезни. В руках таланта все может служить орудием к прекрасному, если только нравится высокой мыслью послужить прекрасному.
Что может послужить прекрасному? и о чем у вас толки?
Спор завязался у нас о комедии. Мы все говорим о комедии вообще, а никто еще не сказал ничего о новой комедии. Что вы скажете?
А вот что скажу: виден талант, наблюдение жизни, много смешного, верного, взятого с натуры; но вообще во всей пьесе чего-то нет. Как-то не видишь ни завязки, ни развязки. Странно, что наши комики никак не могут обойтись без правительства. Без него у нас не развяжется ни одна комедия.
Это правда. А впрочем, с другой стороны, это очень естественно. Мы все принадлежим правительству, все почти служим; интересы всех нас более или менее соединены с правительством. Стало быть, не мудрено, что это отражается в созданьях наших писателей.
Так. Ну и пусть эта связь будет слышна. Но смешно то, что пьеса никак не может кончиться без правительства. Оно непременно явится, точно неизбежный рок в трагедиях у древних.
Ну, видите: стало быть, это уже что-то невольное у наших комиков. Стало быть, это уже составляет какой-то отличительный характер нашей комедии. В груди нашей заключена какая-то тайная вера в правительство. Что ж? тут нет ничего дурного: дай Бог, чтобы правительство всегда и везде слышало призванье свое быть представителем Провиденья на земле и чтобы мы веровали в него, как древние веровали в рок, настигавший преступленья.
Здравствуйте, господа! Я только и слышу слово «правительство». Комедия возбудила крики и толки...
Поговоримте лучше об этих толках и криках у меня, чем здесь, в театральных сенях.
Так, так, я вижу: это верно, что есть у нас и случается в иных местах и похуже; но для какой цели, к чему выводить это? — вот вопрос. Зачем эти представления? какая польза от них? вот что разрешите мне! Что мне нужды знать, что в таком-то месте есть плуты? Я просто... я не понимаю надобности подобных представлений.
Нет, это не осмеяние пороков; это отвратительная насмешка над Россиею — вот что. Это значит выставить в дурном виде самое правительство, потому что выставлять дурных чиновников и злоупотребления, которые бывают в разных сословиях, — значит выставить самое правительство. Просто даже не следует дозволять таких представлений.
Я не насчет этого говорю; напротив, злоупотребленья нам нужно показывать; нужно, чтобы мы видели свои проступки; и я ничуть не разделяю мнений многих, чересчур разгорячившихся патриотов; но только мне кажется, что не слишком ли много здесь чего-то печального...
Я бы очень хотел, чтобы вы услышали замечание одного очень скромно одетого человека, который сидел возле меня в креслах... Ах, вот он сам!
Кто?
Именно этот очень скромно одетый человек.
Мы с вами не кончили разговора, которого начало было так для меня интересно.
А я, признаюсь, очень рад продолжать его. Сейчас только я слышал толки, именно: что это все неправда, что это насмешка над правительством, над нашими обычаями и что этого не следует вовсе представлять. Это заставило меня мысленно припомнить и обнять всю пьесу, и, признаюсь, выражение комедии показалось мне теперь еще даже значительней. В ней, как мне кажется, сильней и глубже всего поражено смехом лицемерие — благопристойная маска, под которою является низость и подлость; плут, корчащий рожу благонамеренного человека. Признаюсь, я чувствовал радость, видя, как смешны благонамеренные слова в устах плута и как уморительно смешна стала всем, от кресел до райка, надетая им маска. И после этого есть люди, которые говорят, что не нужно выводить этого на сцену! Я слышал одно замечание, сделанное, как мне показалось, впрочем, довольно порядочным человеком: «А что скажет народ, когда увидит, что у нас бывают вот какие злоупотребления?»
Признаюсь, вы извините меня, но мне самому тоже невольно представился вопрос: а что скажет народ наш, глядя на все это?
Что скажет народ?
Небось прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!
ек. Вот что скажет народ, вы слышали?
Что?
Скажет: «Небось прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!» Слышите ли вы, как верен естественному чутью и чувству человек? Как верен самый простой глаз, если он не отуманен теориями и мыслями, надерганными из книг, а черплет их из самой природы человека! Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получит более веры в правительство? Да, для него нужны такие представления. Пусть он отделит правительство от дурных исполнителей правительства. Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от не понимающих требований правительства, от не хотящих ответствовать правительству. Пусть он видит, что благородно правительство, что бдит равно над всеми его недремлющее око, что рано или поздно настигнет оно изменивших закону, чести и святому долгу человека, что побледнеют пред ним имеющие нечистую совесть. Да, эти представления ему должно видеть; поверьте, что если и случится ему испытать на себе прижимки и несправедливости, он выйдет утешенный после такого представления, с твердой верой в недремлющий, высший закон. Мне нравится тоже еще замечание: «народ получит дурное мнение о своих начальниках». То есть они воображают, что народ только здесь, в первый раз в театре, увидит своих начальников; что если дома какой-нибудь плут староста сожмет его в лапу, так этого он никак не увидит, а вот как пойдет в театр, так тогда и увидит. Они, право, народ наш считают глупее бревна, — глупым до такой степени, что будто уже он не в силах отличить, который пирог с мясом, а который с кашей. Нет, теперь мне кажется, даже хорошо то, что не выведен на сцену честный человек. Самолюбив человек: выстави ему при множестве дурных сторон одну хорошую, он уже гордо выйдет из театра. Нет, хорошо, что выставлены одни только исключенья и пороки, которые колют теперь до того глаза, что не хотят быть их соотечественниками, стыдятся даже сознаться, что это может быть.
Но неужели, однако ж, существуют у нас точь-в-точь такие люди?
Позвольте мне сказать вам на это вот что: я не знаю, почему мне всякий раз становится грустно, когда я слышу подобный вопрос. Я могу с вами говорить откровенно: в чертах лиц ваших я вижу что-то такое, что располагает меня к откровенности. Человек прежде всего делает запрос: «Неужели существуют такие люди?» Но когда было видено, чтобы человек сделал такой вопрос: «Неужели я сам чист вовсе от таких пороков?» Никогда, никогда! Да вот что, — я буду с вами говорить прямодушно. У меня доброе сердце, любви много в моей груди, но если бы вы знали, каких душевных усилий и потрясений мне было нужно, чтобы не впасть во многие порочные наклонности, в которые впадаешь невольно, живя с людьми! И как я могу сказать теперь, что во мне нет сию же минуту тех самых наклонностей, которым только что посмеялись назад тому десять минут все и над которыми я сам посмеялся.
Признаюсь, над словами вашими призадумаешься. И когда я вспомню, представлю себе, как гордыми сделало нас европейское наше воспитание, вообще как скрыло нас от самих себя, как свысока и с каким презрением глядим мы на тех, которые не получили подобной нам наружной полировки, как всякий из нас ставит себя чуть не святым, а о дурном говорит вечно в третьем лице, — то, признаюсь, невольно становится грустно душе... Но простите мою нескромность, — вы, впрочем, виноваты в ней сами, — позвольте узнать: с кем я имею удовольствие говорить?
А я не более не менее, как один из тех чиновников, в должности которых выведены были лица комедии, и третьего дня только приехал из своего городка.
Я бы этого не мог думать. И неужели вам не кажется после этого обидно жить и служить с такими людьми?
Обидно? А вот что я вам скажу на это: признаюсь, мне приходилось часто терять терпенье. В городке нашем не все чиновники из честного десятка; часто приходится лезть на стену, чтобы сделать какое-нибудь доброе дело. Уже несколько раз хотел было я бросить службу; но теперь, именно после этого представления, я чувствую свежесть и вместе с тем новую силу продолжать свое поприще. Я утешен уже мыслью, что подлость у нас не остается скрытою или потворствуемой, что там, в виду всех благородных людей, она поражена осмеянием, что есть перо, которое не укоснит обнаружить низкие наши движения, хотя это и не льстит национальной нашей гордости, и что есть благородное правительство, которое дозволит показать это всем, кому следует, в очи, — и уж это одно дает мне рвение продолжать мою полезную службу.
Позвольте сделать вам одно предложение. Я занимаю государственную должность довольно значительную. Мне нужны истинно благородные и честные помощники. Я вам предлагаю место, где вам будет обширное поле действия, где вы получите несравненно более выгод и будете на виду.
Позвольте мне от всей души и от всего сердца поблагодарить вас за такое предложение и вместе с тем позвольте отказаться от него. Если я уже чувствую, что полезен своему месту, то благородно ли с моей стороны его бросить? И как я могу оставить его, не будучи уверен твердо, что после меня не сядет какой-нибудь молодец, который начнет делать прижимки? Если же это предложение сделано вами в виде награды, то позвольте сказать вам: я аплодировал автору пьесы наравне с другими, но я не вызывал его. Какая ему награда? Пьеса понравилась — хвали ее, а он — он только выполнил долг свой. У нас, право, до того дошло, что не только по случаю какого-нибудь подвига, но просто, если только иной не нагадит никому в жизни и на службе, то уже считает себя Бог весть каким добродетельным человеком, сердится сурьезно, если не замечают и не награждают его. «Помилуйте, говорит, я целый век честно жил, совсем почти не делал подлостей, — как же мне не дают ни чина, ни ордена?» Нет, по мне, кто не в силах быть благородным без поощрения — не верю я его благородству; не сто́ит гроша его мышиное благородство.
По крайней мере, вы мне не откажете в вашем знакомстве? Простите мою неотвязчивость; вы сами видите, что она есть следствие моего искреннего уважения. Дайте мне ваш адрес.
Вот вам мой адрес; но будьте уверены, что я не допущу вас им воспользоваться и завтра же поутру явлюсь к вам. Извините меня, я не воспитан в большом свете и не умею говорить... Но встретить такое великодушное внимание в государственном человеке, такое стремление к добру... дай Бог, чтобы всякий государь был окружен такими людьми!
Я смотрю на эту карточку и на эту неизвестную мне фамилию, и как-то полно становится на душе моей. Это вначале грустное впечатление рассеялось само собою. Да хранит тебя Бог, наша малознаемая нами Россия! В глуши, в забытом углу твоем, скрывается подобный перл, и, вероятно, он не один. Они, как искры золотой руды, рассыпаны среди грубых и темных ее гранитов. Есть глубоко утешительное чувство в сем явлении, и душа моя осветилась после встречи с этим чиновником, как осветилась его собственная после представления комедии. Прощайте! Благодарю вас, что вы доставили мне эту встречу.
Кто это был с вами? Кажется, он министр — а?
Помилуй, братец, ну что это такое, как же это в самом деле?..
Что?
Ну, да как же выводить это?
Почему же нет?
Ну да сам посуди ты: ну как же, право? Всё пороки да пороки; ну какой пример подаст это зрителям?
Да разве пороки хвалятся? Ведь они же выведены на осмеяние.
Ну, да всё, брат, как ни говори: уваженье... ведь чрез это теряется уваженье к чиновникам и должностям.
Уваженье не теряется ни к чиновникам, ни к должностям, а к тем, которые скверно исполняют свои должности.
Но позвольте, однако же, заметить: все это некоторым образом есть уже оскорбление, которое более или менее распространяется на всех.
Именно. Вот это я сам хотел ему заметить. Это именно оскорбление, которое распространяется. Теперь, например, выведут какого-нибудь титулярного советника, а потом... э... пожалуй, выведут... и действительного статского советника.
Ну так что ж? Личность только должна быть неприкосновенна; а если я выдумал собственное лицо и придал ему кое-какие пороки, какие случаются между нами, и дал ему чин, какой мне вздумалось, хоть бы даже и действительного статского советника, и сказал бы, что этот действительный статский советник не таков, как следует: что ж тут такого? Разве не попадается гусь и между действительными статскими советниками?
Ну уж, брат, это слишком. Как же может быть гусь действительный статский советник? Ну, пусть еще титулярный... Нет, ты уж слишком!
Чем выставлять дурное, зачем же не выставить хорошее, достойное подражания?
Зачем? странный вопрос: «зачем?». Много можно сделать этаких «зачем». Зачем один отец, желая исторгнуть своего сына из беспорядочной жизни, не тратил слов и наставлений, а привел его в лазарет, где предстали пред ним во всем ужасе страшные следы беспорядочной жизни? Зачем он это сделал?
Но позвольте вам заметить: это уже некоторым образом наши общественные раны, которые нужно скрывать, а не показывать.
Это правда. Я с этим совершенно согласен. У нас дурное нужно скрывать, а не показывать.
Если бы слова эти были сказаны кем другим, а не вами, я бы сказал, что ими водило лицемерие, а не истинная любовь к отечеству. По-вашему, нужно бы только закрыть, залечить как-нибудь снаружи эти, как вы называете, общественные раны, лишь бы только покамест они не были видны, а внутри пусть свирепствует болезнь — до того нет нужды. Нет нужды, что она может взорваться и обнаружиться такими симптомами, когда уже всякое лечение поздно. До того нет нужды. Вы не хотите знать того, что без глубокой сердечной исповеди, без христианского сознания грехов своих, без преувеличенья их в собственных глазах наших не в силах мы возвыситься над ними, не в силах возлететь душой превыше презренного в жизни. Вы не хотите знать этого! Пусть глух остается человек, пусть сонно проходит жизнь свою, пусть не содрогается, пусть не плачет в глубине сердца, пусть низведет до такого усыпленья свою душу, чтобы уже ничто не произвело в ней потрясения! Нет... простите меня! Холодный эгоизм движет устами, произносящими такие речи, а не святая, чистая любовь к человечеству.
Что ж ты молчишь? Каков? Чего не наговорил, а?
Он может себе говорить, что ему угодно, а ведь это все-таки наши, так сказать, раны.
Ну, попались ему на язык эти раны! Будет он толковать о них и встречному и поперечному!
Эдак, пожалуй, и я могу насказать кучу всего, да ведь что ж из этого?.. А, вот князь N. Послушай, князь, не уходи!
А что?
Ну, потолкуем, остановись! Ну что, как пьеса?
Да смешна.
Но, однако ж, скажи: как это представлять? на что это похоже?..
Почему ж не представлять?
Ну да посуди сам, ну да как же это: вдруг на сцене плут — ведь это всё наши раны.
Какие раны?
Да, это наши раны, наши, так сказать, общественные раны.
Возьми их себе! Пусть они будут твои, а не мои раны! Что ты мне их тычешь? Мне пора домой.
И потом опять, что за чепуху он наговорил здесь? Говорит: действительный статский советник может быть гусь. Ну, еще пусть титулярный, это можно допустить...
Однако ж пойдем, полно толковать; я думаю, что все проходящие узнали уже, что ты действительный статский советник.
Есть люди, которые имеют искусство все охаять. Твою же мысль, повторивши, они умеют сделать ее так пошлою, что сам краснеешь. Скажешь глупость, она бы, может быть, так и проскользнула незамеченной, — нет, отыщется поклонник и приятель, который непременно пустит ее в ход и сделает еще глупее, чем она есть. Даже досадно, право: точно в грязь посадил.
Ведь вот вы какие, господа военные! Вы говорите «это нужно выводить на сцену»; вы готовы вдоволь посмеяться над каким-нибудь статским чиновником; а затронь как-нибудь военных, скажи только, что есть в таком-то полку офицеры, не говоря уже о порочных наклонностях, но просто скажи: есть офицеры дурного тона, с неприличными ухватками, — да вы из-за одного этого готовы с жалобой полезть в самый Государственный совет.
Ну, послушайте, за кого же вы меня считаете? Конечно, есть между нами такие донкишоты; но поверьте также, что есть много истинно рассудительных людей, которые будут рады всегда, если будет выведен на всеобщее осмеяние порочащий свое званье. Да и в чем здесь обида? Подавайте, подавайте нам его! Мы всякий день готовы смотреть.
Этак всегда кричит человек: «Подавайте! подавайте!» — а подашь — так и рассердится.
У французов тоже, например; но у них все это очень мило. Ну вот, помнишь, во вчерашнем водевиле раздевается, ложится в постель, схватывает со стола салатник и ставит его под кровать. Оно, конечно, нескромно, но мило. На все это можно смотреть, это не оскорбляет... У меня жена и дети всякий день в театре. А здесь — ну что это, право? — какой-нибудь мерзавец, мужик, которого бы я в переднюю не пустил, развалится с сапогами, зевает или ковыряет в зубах, — ну что это, право? на что это похоже?
У французов другое дело. Там société, mon cher! У нас это невозможно. У нас ведь сочинители совершенно без всякого образованья: все это большею частью воспитывалось в семинарии. Он и к вину наклонен, он и потаскун. К моему лакею тоже ходил в гости один какой-то сочинитель: где ж ему иметь понятие о хорошем обществе?
Но что за люди, что за лица выведены! хотя бы один привлек... Ну, отчего не пишут у нас так, как французы пишут, например, как Дюма и другие? Я не требую образцов добродетели; выведите мне женщину, которая бы заблуждалась, которая бы даже изменила мужу, предалась, положим, самой порочной и непозволенной любви; но представьте это увлекательно, так, чтобы я побуждена была к ней участьем, чтобы я полюбила ее... А ведь здесь все лица — один отвратительней другого.
Да, тривиально, тривиально.
Скажите: отчего у нас в России все еще так тривиально?
Душа моя, после расскажешь, отчего тривиально: кричат нашу карету.
Почему же не посмеяться? смеяться можно; но что за предмет для насмешки — злоупотребления и пороки? Какая здесь насмешка?
Так над чем же смеяться? Разве над добродетелями, над достоинствами человека?
Нет; да это не предмет для комедии, мой милый! Это уже некоторым образом касается правительства. Как будто нет других предметов, о чем можно писать?
Какие же другие предметы?
Ну да мало ли есть всяких смешных светских случаев? Ну, положим, например, я отправился на гулянье на Аптекарский остров, а кучер меня вдруг завез на Выборгскую или к Смольному монастырю. Мало ли есть всяких смешных сцеплений?
То есть вы хотите отнять у комедии всякое сурьезное значение. Но зачем же издавать непременный закон? Комедий в том именно вкусе, в каком вы желаете, есть множество. Почему же не допустить существования двух, трех таких, какова была игранная теперь? Если же вам нравятся те, о которых вы говорите, поезжайте только в театр: там всякий день вы увидите пьесу, где один спрятался под стул, а другой вытащил его оттуда за ногу.
Ну нет, послушайте, это не то. Всему есть свои границы. Есть вещи, над которыми, так сказать, не следует смеяться, которые в некотором роде уже святыня.
Так всегда на свете: посмейся над истинно благородным, над тем, что составляет высокую святыню души, — никто не станет заступником; посмейся же над порочным, подлым и низким — все закричат: «Он смеется над святыней!»
Ну вот видите ли, вы, я вижу, теперь убеждены: не говорите ни слова. Поверьте, нельзя не быть убеждену: это истина. Я сам человек беспристрастный и говорю, не то чтобы... но просто это не авторское дело, это не предмет для комедии.
Признаюсь, я бы ни за что не захотел быть на месте автора. Прошу угодить! Избери маловажные светские случаи, все будут говорить: «Он пишет вздор, никакой нет глубокой нравственной цели»; избери предмет, сколько-нибудь имеющий сурьезную нравственную цель — будут говорить: «Не его дело, пиши пустяки!»
Карета наша не должна быть далеко, мы можем скоро уехать.
Что вижу! Вы приехали смотреть русскую пьесу!
Что ж тут такого? разве я уже ничуть не патриотка?
Ну, если так, то вы не очень насытили патриотизм свой. Вы, верно, браните пьесу?
Совсем нет. Я нахожу, что многое очень верно: я смеялась от души.
Отчего же вы смеялись? Оттого ли, что любите посмеяться над всем, что русское?
Оттого, что просто было смешно. Оттого, что выведена была внаружу та подлость, низость, которая в какое бы платье ни нарядилась, хотя бы она была и не в уездном городке, а здесь, вокруг нас, — она была бы такая же подлость или низость: вот отчего смеялась.
Мне говорила сейчас одна очень умная дама, что она тоже смеялась, но что при всем том пьеса произвела на нее грустное впечатление.
Я не хочу знать, что чувствовала ваша умная дама; но у меня не так чувствительны нервы, и я всегда рада смеяться над тем, что внутренне смешно. Я знаю, что есть иные из нас, которые от души готовы посмеяться над кривым носом человека и не имеют духа посмеяться над кривою душою человека.
А вот идет ваша приятельница. Я бы желал знать ее мнение о комедии.
Я видела издали, как ты смеялась.
Да кто же не смеялся? все смеялись.
А не чувствовали вы никакого грустного чувства?
Признаюсь, мне было точно грустно. Я знаю, все это очень верно; я сама тоже видела много подобного, но при всем том мне было тяжело.
Стало быть, комедия вам не понравилась?
Ну, послушайте, кто ж это говорит? Я вам говорю уже, что я смеялась от всей души, и больше даже, нежели все другие; я думаю, меня приняли даже за безумную... Но мне было грустно оттого, что хотелось бы отдохнуть хоть на одном добром лице. Это излишество и множество низкого...
Говорите, говорите!
Послушайте, посоветуйте автору, чтобы он вывел хоть одного честного человека. Скажите ему, что об этом его просят, что это будет, право, хорошо.
А вот же этого именно и не советуйте. Дамам хочется непременно рыцаря, чтобы он тут же твердил им за всяким словом о благородстве, хотя бы самым пошлым слогом.
Совсем нет! Как вы мало знаете нас! Вот вам-то принадлежит это! Вы именно любите только одни слова и толки о благородстве. Я слышала суждение одного из вас: один толстяк кричал так, что, я думаю, всех заставил на себя обратиться, — что это клевета, что подобных низостей и подлостей у нас никогда не делается. А кто говорил? — самый низкий и подлый человек, который готов продать свою душу, совесть и все что хотите. Я не хочу только назвать его по имени.
Ну скажите же, кто это был?
Зачем вам знать? Да не он один; я слышала беспрестанно, как около нас кричали: «Это отвратительная насмешка над Россией, насмешка над правительством! Да как это позволить? Да что скажет народ?» А отчего они кричали? Оттого ли, что в самом деле думали и чувствовали это? Извините! Оттого, чтобы произвести шум, чтобы запретили пьесу, потому что в ней, может быть, отыскали кое-что похожее на самих себя. Вот каковы ваши настоящие, не театральные рыцари!
О! да у вас уж начинает рождаться маленькая злость!
Злость, именно злость. Да, я зла, очень зла. И нельзя не быть злою, видя, как подлость является под всякими личинами.
Ну да: вам бы хотелось, чтобы сейчас выскочил рыцарь, прыгнул через какую-нибудь пропасть, сломил бы себе шею...
Извините.
Натурально: женщине что нужно? Ей непременно нужно, чтобы в жизни был роман.
Нет, нет, нет! Двести раз готова говорить: нет! Это пошлая, старая мысль, которую вы нам навязываете беспрестанно. У женщины больше истинного великодушия, чем у мужчины. Женщина не может, женщина не в силах сделать тех подлостей и гадостей, какие делаете вы. Женщина не может там лицемерить, где лицемерите вы, не может смотреть сквозь пальцы на те низости, на которые вы смотрите. В ней есть довольно благородства для того, чтобы сказать все это, не осматриваясь по сторонам, понравится ли это кому-либо, или нет, — потому что это нужно говорить. Что подло, то подло, как вы ни скрывайте его и какой ни давайте вид. Это подло, подло, подло!
Да вы, я вижу, рассердились во всех отношениях.
Потому что я откровенна и не могу вынести, когда говорят неправду.
Ну, не сердитесь же, дайте мне вашу ручку! Я пошутил.
Вот вам рука моя, я не сержусь.
Послушайте, посоветуйте автору, чтобы он вывел в комедии благородного и честного человека.
Да как же это сделать? Ну, если он выведет честного человека, а этот честный человек будет похож на театрального рыцаря?
Нет, если он сильно и глубоко чувствует, то герой его не будет театральным рыцарем.
Да ведь, я думаю, это не так легко сделать.
Просто скажите лучше, что у автора вашего нет глубоких и сильных движений сердечных.
Отчего ж так?
Ну да уж кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств; ему не может быть знакомо то, что чувствует одно только нежное сердце.
Вот хорошо! Стало быть, по-вашему, автор не должен быть благородный человек?
Ну вот видите, вы сейчас перетолковываете в другую сторону. Я не говорю ни слова о том, чтобы у комика не было благородства и строгого понятия о чести во всем смысле слова. Я говорю только, что он не мог бы... выронить сердечную слезу, любить что-нибудь сильно, всей глубиной души.
Но как же ты можешь сказать это утвердительно?
Могу, потому что знаю. Все люди, которые смеялись или были насмешниками, все они были самолюбивы, все почти эгоисты; конечно, благородные эгоисты, но всё же эгоисты.
Стало быть, вы решительно предпочитаете только тот род сочинений, где действуют одни высокие движенья человека?
О, конечно! Я их всегда поставлю выше, и, признаюсь, я больше имею душевной веры к такому автору.
Ну, разве ты не видишь, — выходит опять то же. Это женский вкус. Для них самая пошлая трагедия выше самой лучшей комедии, уж потому только, что она трагедия...
Молчите, я опять буду зла.
Ну, скажите, не правду ли я сказала: ведь у комика душа непременно должна быть холодная?
Или горячая, потому что раздражительность характера возбуждает тоже к насмешкам и сатирам.
Ну, или раздражительная. Но что же это значит? Это значит, что причиною таких произведений все же была желчь, ожесточение, негодование, может быть и справедливое во всех отношениях. Но нет того, что бы показывало, что это порождено высокой любовью к человечеству... словом, любовью. Не правда ли?
Это правда.
Ну скажите: похож автор комедии на этот портрет?
Как вам сказать? Я не знаю так коротко его, чтобы мог судить о душе его. Но, соображая все, что я о нем слышал, он точно должен быть или эгоист, или очень раздражительный человек.
Ну, видите ли, я это хорошо знала.
Не знаю почему, но мне бы не хотелось, чтобы он был эгоистом.
А вот идет наш лакей, стало быть, карета готова. Прощайте.
Вы к нам, не правда ли? Чай пьем у нас?
Пожалуйста!
Непременно.
Кажется, наша карета тоже готова.
Вот что растолкуйте мне: отчего, разбирая порознь всякое действие, лицо и характер, видишь: все это правда, живо, взято с натуры, а вместе кажется уже чем-то громадным, преувеличенным, карикатурным, так что, выходя из театра, невольно спрашиваешь: неужели существуют такие люди? А между тем ведь они не то чтобы злодеи.
Ничуть, они вовсе не злодеи. Они именно то, что говорит пословица: «Не душой худ, а просто плут».
И потом еще одно: это громадное накопление, это излишество — не есть ли уже недостаток комедии? Скажите мне, где есть такое общество, которое бы состояло все из таких людей, чтобы не было если не половины, то, по крайней мере, некоторой части порядочных людей? Если комедия должна быть картиной и зеркалом общественной нашей жизни, то она должна отразить ее во всей верности.
Во-первых, по моему мнению, эта комедия вовсе не картина, а скорее фронтиспис. Вы видите — и сцена, и место действия идеальны. Иначе автор не сделал бы очевидных погрешностей и анахронизмов, не вставил бы даже иным лицам тех речей, которые, по свойству своему и по месту, занимаемому лицами, не принадлежат им. Только первая раздражительность приняла за личность то, в чем нет и тени личности и что принадлежит более или менее личности всех людей. Это — сборное место: отовсюду, из разных углов России, стеклись сюда исключения из правды, заблуждения и злоупотребления, чтобы послужить одной идее — произвести в зрителе яркое, благородное отвращение от многого кое-чего низкого. Впечатление еще сильней оттого, что никто из приведенных лиц не утратил своего человеческого образа: человеческое слышится везде. Оттого еще глубже сердечное содроганье. И, смеясь, зритель невольно оборачивается назад, как бы чувствуя, что близко от него то, над чем он посмеялся, и что ежеминутно должен он стоять на страже, чтобы не ворвалось оно в его собственную душу. Я думаю, забавней всего слышать автору упреки: «зачем лица и герои его не привлекательны», — тогда как он употребил все, чтобы оттолкнуть от них. Да если бы хотя одно лицо честное было помещено в комедию, и помещено со всей увлекательностью, то уже все до одного перешли бы на сторону этого честного лица и позабыли бы вовсе о тех, которые так испугали их теперь. Эти образы, может быть, не мерещились бы беспрестанно, как живые, по окончании представленья; зритель не унес бы грустного чувства и не говорил бы: «Неужели существуют такие люди?»
Да. Ну, это, однако же, не вдруг поймут.
Весьма естественно. Смысл внутренний всегда постигается после. И чем живее, чем ярче те образы, в которые он облекся и на которые раздробился, тем более останавливается всеобщее внимание на образах. Только сложивши их вместе, получишь итог и смысл созданья. Но разбирать и складывать такие буквы быстро, читать по верхам и вдруг — не всякий может; а до тех пор долго будут видеть одни буквы. И вы увидите, вот я вам говорю это вперед: прежде всего рассердится всякий уездный городишко в России и будет утверждать, что это злая сатира, пошлая, низкая выдумка, направленная именно на него.
Это пошлая, низкая выдумка, это сатира, пасквиль!
Теперь, значит, уж ничего не осталось. Законов не нужно, служить не нужно. Вицмундир, вот который на миг, — его, значит, нужно бросить: он уж теперь тряпка.
Ну, все рассердились. Я уж столько наслышался толков, что могу, взглянувши, угадать, что каждый думает о пьесе.
Ну, что думает вот этот?
Вот тот, который надевает шинель в рукава?
Да.
Вот что он думает: «За такую комедию тебя бы в Нерчинск!..» Однако ж тронулось, кажется, верхнее население; водевиль, как видно, кончился. Сейчас нахлынут разночинцы. Уйдем.
Ваше превосходительство, позвольте, я вам подержу!
А, здравствуй! Ты здесь? Пришел смотреть?
Да-с, ваше превосходительство, забавно подмечено.
Вздор! ничего нет забавного!
Это правда, ваше превосходительство, совсем ничего нет.
За эдакие вещи нужно сечь, а не хвалить.
Это правда, ваше превосходительство.
Вот, пускают молодых людей в театр. Много полезного вынесут! Вот и ты: теперь уж, чай, придешь в канцелярию, прямо грубить станешь?
Как можно, ваше превосходительство!.. Позвольте, я вам прочищу дорогу вперед!
Эй вы, посторонитесь, генерал идет!
Господа, сделайте милость, позвольте пройти генералу!
Не знаешь, какой генерал? Должен быть какой-нибудь известный?
Не знаю, я никогда не видывал его.
Просто статский советник, по месту только числится в четвертом классе. Каково счастье? В пятнадцать лет службы Владимира, Анну, Станислава, три тысячи рублей жалованья, две тысячи столовых, да от совета, да от комиссии, да еще по департаменту.
Уйдем!
Должны быть матушкины сынки. Чай, в иностранной коллегии служат. Я не люблю комедий; на мой вкус больше нравятся трагедии.
Эк народу навалило!
Эй вы, бороды, что напираете? Разве не видишь — дама?
У самих, батюшка, дама.
Вот она поворотилась, видишь, видишь? Еще теперь подурнела, но года три тому назад...
Да три гривны, слышь ты, взял с него сдачи. — Подлая, скверная пьеса! — Забавная пьеска! — Ты что лезешь в самое горло?
Все это вздор! Где могло случиться такое происшествие? Этакое происшествие могло только разве случиться на Чукотском острову.
Ну вот точь-в-точь эдакое событие было в нашем городке. Я подозреваю, что автор если не был сам там, то, вероятно, слышал.
Оно, вот изволите видеть, оно здесь больше, так сказать, с маральной стороны. Конечно, бывают, так сказать, всякие-с. Да ведь и то извольте посудить, что и честный человек, случаем придется... А насчет маральности, так и за дворянами это водится.
Должен быть бестия, пройдоха сочинитель: все изведал, все знает!
Что он знает? — черта он знает. И врет он, врет: все это, что ни написал он, всё — враки. И взятки не так берут, уж если пошло на то...
Да что вы говорите: «смешно, смешно»! Знаете ли, отчего смешно? Ведь это всё личности. Ведь это всё он вывел своих бабушек да тетушек. Вот отчего это смешно.
Стой, украли платок!
Мишель, ты туда?
Туда.
Ну, и я там.
Я бы всё запретил. Ничего не нужно печатать. Просвещением пользуйся, читай, а не пиши. Книг уж довольно написано, больше не нужно.
Что ж, коли подлец, то и подлец. Не будь подлецом, то и не будут над тобой смеяться.
Нравственность, нравственность страждет, вот что главное!
Да ведь нравственность вещь относительная.
Что вы разумеете под именем «относительная»?
То, что нравственность всякий меряет относительно к себе. Один называет нравственностью сниманье ему шляпы на улице; другой называет нравственностью смотренье сквозь пальцы на то, как он ворует; третий называет нравственностью услуги, оказываемые его любовнице. Ведь обыкновенно как говорит всякий из нашей братьи своим подчиненным? — свысока говорит: «Милостивый государь, старайтесь исполнить свой долг относительно Бога, государя, отечества», — а ты, мол, уж там себе разумей, относительно чего. Впрочем, это так только в провинциях водится, в столицах этого не бывает, не правда ли? Тут если и явится у кого-нибудь в три года два дома, так ведь это отчего? Всё от честности, не так ли?
Скверен, как черт, а язык, как у змеи.
Четыре дома в одной улице; все рядом один возле другого в шесть лет выросли! Каково действует честность на прозябательную силу, а?
Извините, я недослышал.
Глухота-то как нынче распространилась в городе, а? Вот что значит нездоровый и сырой климат.
Да вот и грипп тоже. У меня все дети переболели.
Да, и грипп, и глухота; свинка тоже в горле.
А говорят, что подобное происшествие случилось с самим автором: он в каком-то городке сидел в тюрьме за долги.
Нет, это было не в тюрьме, это было на башне. Это видели те, которые проезжали. Говорят, это было что-то необыкновеннее. Вообразите: поэт на высочайшей башне, вокруг го́ры, местоположение восхитительное, и он оттуда читает стихи. Не правда ли, что здесь является какая-то особенная черта писателя?
Автор должен быть умный человек.
Ничуть не умный. Я знаю, он служил, его чуть не выгнали из службы: просьбы не умел написать.
Бойкая, бойкая голова! Ему место долго не давали, так что ж вы думаете? — он прямо написал письмо к министру. Да ведь как написал! Квинтильяновским манером. Одно уж то, как начал: «Милостивый государь!» А потом и пошел, и пошел, и пошел... страниц восемь отвалял кругом. Министр, как прочитал: «Ну, говорит, благодарю, благодарю! Я вижу, у тебя много врагов. Будь начальник отделения!» И прямо из писцов махнул он в начальники отделения.
Черт его знает, кому и верить! И в тюрьме сидел, и на башню лазил! И выгнали из службы, и место дали!
Да ведь это все говорится экспромтом.
Как экспромтом?
Так. Ведь они еще за две минуты не знают сами, что услышат от себя. Язык у них без ведома хозяина вдруг брякнет новость, а хозяин и рад — возвращается домой, как будто бы наелся. А на другой день он уж и позабыл о том, что сам выдумал. Ему кажется, что он услышал от других, — и пошел передавать ее по городу всем.
Это, однако же, бессовестно: лгать и не чувствовать самому.
Да есть и чувствительные. Есть такие, которые чувствуют, что лгут, но считают уже надобностью для разговора: красно поле рожью, а речь ложью.
Но только какой злой насмешник должен быть этот автор! Я, признаюсь, ни за что бы не хотела попасться ему на глаза: этак он вдруг заметит во мне смешное.
Я не знаю, что это за человек. Это, это, это... Для этого человека нет ничего священного; сегодня он скажет: такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и Бога нет. Ведь тут всего только один шаг.
Осмеять! Да ведь со смехом шутить нельзя. Это значит разрушить всякое уважение — вот что это значит. Да ведь меня после всего этого всякий прибьет на улице, скажет: «Да ведь над вами смеются; а на тебе такой же чин, так вот тебе затрещина!» Ведь это вот что значит.
Еще бы! Это сурьезная вещь! Говорят: «Безделушка, пустяки, театральное представление». Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За эдакие вещи и в Сибирь посылают. Да если бы я имел власть, у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света Божьего невзвидел.
Постоимте лучше здесь, покамест выйдет толпа. Ну что это, право! Затевать шум, рукоплесканье, как будто бы Бог знает что! Безделка, какая-нибудь пустая театральная пьеса, и подымать такую тревогу, кричать, вызывать автора — ну что это такое!
Однако ж пьеса повеселила, развлекла.
Ну да, повеселила, как обыкновенно веселит всякая безделка. Но зачем же из-за этого такие крики, толки? Рассуждают, как будто о какой-нибудь важной вещи, аплодируют... Ну, что это такое! Ну, я понимаю, если бы какая-нибудь певица или танцовщица, — ну, там я понимаю: там удивляешься искусству, гибкости, проворству, природному таланту. Ну, а здесь что? Кричат: «Литератор! литератор! писатель!» Да что такое писатель? Что иной раз попадется остроумное словцо да спишет кое-что с натуры... Да что же здесь за труд? Что ж тут такого? Ведь это всё побасенки — и больше ничего.
Да, конечно, вещь неважная.
Рассудите: ну, танцор, например, — там все-таки искусство, уж этого никак не сделаешь, что он делает. Ну захоти я, например: да у меня просто ноги не подымутся. Ну сделай я антраша — не сделаю ни за что. А ведь писать можно не учившись. Я не знаю, кто такой автор, но мне сказывали, что он невежа совершенный, ничего не знает: его откуда-то, кажется, выгнали.
Но, однако ж, все-таки что-нибудь он должен знать: без этого нельзя писать.
Да помилуйте, что ж он может знать? Вы сами знаете, что такое литератор: пустейший человек! Это всему свету известно — ни на какое дело не годится. Уж их пробовали употреблять, да бросили. Ну посудите сами, ну что такое они пишут? Ведь это всё пустяки, побасенки! Захоти, я сей же час это напишу, и вы напишете, и он напишет, и всякий напишет.
Да, конечно, почему ж и не написать. Будь только капля ума в голове, так уж и можно.
Да и ума не нужно. Зачем тут ум? Ведь это всё побасенки. Ну, если бы еще была, положим, какая-нибудь ученая наука, какой-нибудь предмет, которого еще не знаешь, а ведь это что такое? Ведь это всякий мужик знает. Это всякий день увидишь на улице. Садись только у окна да записывай все, что ни делается, — вот и вся штука!
Это правда. Как подумаешь, право, на какой вздор употребляют время!
Именно, трата времени — больше ничего. Побасенки, пустяки! Просто бы нужно запретить давать им перо и чернила в руки. Однако ж народ выходит, пойдемте! Подымать шум, кричать, поощрять! а дело — просто вздор! Побасенки! пустяки! побасенки!
А все бы, право, ну что бы хоть одного честного человека выставить! Всё плуты да плуты.
Слышь ты, жди меня на перекрестке! Я забегу возьму рукавицы.
Однако скоро час. Никогда я так поздно не выходил из театра.
Только время даром пропало! Нет, никогда больше не пойду в театр!
Я услышал более, чем предполагал. Какая пестрая куча толков! Счастье комику, который
родился среди нации, где общество еще не слилось в одну недвижную массу, где оно не
облеклось одной корой старого предрассудка, заключающего мысли всех в одну и ту же форму
и мерку, где что человек, то и мненье, где всякий сам создатель своего характера. Какое
разнообразие в этих мнениях, и как везде блеснул этот твердый ясный русский ум: и в сем
благородном стремленье государственного мужа! и в сем высоком самоотверженье забившегося
в глушь чиновника! и в нежной красоте великодушной женской души! и в эстетическом
чувстве ценителей! и в простом верном чутье народа! Как даже в сих недоброжелательных
осуждениях много того, что нужно знать комику! Какой живой урок! Да, я удовлетворен. Но
отчего же грустно становится моему сердцу! Странно: мне жаль, что никто не заметил
честного лица, бывшего в моей пьесе. Да, было одно честное, благородное лицо,
действовавшее в нем во все продолжение ее. Это честное, благородное лицо был —
Бодрей же в путь! И да не смутится душа от осуждений, но да примет благодарно указанья недостатков, не омрачась даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движеньях и в святой любви к человечеству! Мир — как водоворот: движутся в нем вечно мненья и толки; но всё перемалывает время. Как шелуха, слетают ложные и, как твердые зерна, остаются недвижные истины. Что признавалось пустым, может явиться потом вооруженное строгим значеньем. Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви. И почему знать — может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, — в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..